В день выпуска была архиерейская служба, мало, однако, подействовавшая на религиозное настроение выпускных. Виновницы торжества поминутно оглядывались на церковные двери, в которые входили их родственники, наполняя церковь нарядной и пестрой толпой…
После обедни нас повели завтракать… Старшие, особенно шумно и нервно настроенные, не касались подаваемых им в «последний раз» казенных блюд. Обычную молитву перед завтраком они пропели дрожащими голосами. После завтрака весь институт, имея во главе начальство, опекунов, почетных попечителей, собрался в зале. Сюда же толпой хлынули родные, приехавшие за своими ненаглядными девочками, отлученными от родного дома на целых семь лет, а иногда и больше.
Публичный акт начался.
Исполнен был народный гимн, после которого девочки поочередно подходили к столу, за которым восседало начальство, низко приседали и получали наградные книги, аттестаты и Евангелие с молитвенником «в память института», как выражалась начальница.
После раздачи наград начальство обходило выставку ручных работ и рукоделий девочек.
Тут выделялся портрет самой Maman, мастерски исполненный масляными красками одною из старших.
Воспитанницы пели, играли в 4, 8 и 16 рук, показывая все свое искусство, приобретенное ими в стенах института.
Наконец зал огласился звуками прощальной кантаты, сочиненной одною из выпускных и положенной на ноты ее подругой. В незамысловатых сердечных словах, сопровождаемых такою же незамысловатою музыкой, прощались они со стенами института, в которых протекало их детство, резвое, беззаботное, веселое, прощались с товарками и подругами, прощались с начальницей, с доброй матерью и наставницей, с учителями, пролившими яркий свет учения в детские их души.
Особенно трогательно было прощание подруг между собою, с поминутно прерывающимися звуками кантаты, готовой оборваться каждое мгновение.
Прощайте, подруги, Бог знает, когда
Мы с вами увидимся снова…
Так пусть же почиет над каждой из нас
Его благотворное Слово… —
выводил, усиленно сдерживая рыдания, дружный девичий хор.
Кантата смолкла…
Начались слезы, возгласы, рыдания… Молодые девушки прощались, как родные сестры, на вечную разлуку. Боже мой! Сколько было здесь искренних поцелуев, сколько слез горячих и светлых, как сама молодость!
Прощания кончились…
К институткам подошли опекуны, начальство… Maman сказала речь, трогательную и прочувствованную, где коснулась наступающих для выпускных новых обязанностей добрых семьянинок и полезных тружениц.
— Я надеюсь, милые дети, — так закончила свою речь княгиня, — что вы, вспоминая про институт, вспомянете раз-другой и вашу Maman, которая была иной раз строга, но душевно вас любила.
Едва она успела кончить, как все эти пылкие юные девушки окружили ее, со слезами целуя ее руки, плечи, лепеча слова любви, признательности…
Потом они побежали в дортуар — переодеваться в праздничные наряды, ожидавшие их наверху.
Я невольно поддалась гнетущему настроению. Вот здесь, в этой самой зале, еще так недавно стояла освещенная елка… а маленькая чернокудрая девочка, одетая джигитом, лихо отплясывала лезгинку… В этой же самой зале она, эта маленькая черноокая грузиночка, поверяла мне свои тайны, мечты и желания… Тут же гуляла она со мною и Ирой, тут, вся сияя яркой южной красотой, рассказывала нам она о своей далекой, чудной родине.
Где она, милая, чернокудрая девочка? Где он, маленький джигит с оживленным личиком? Где ты, моя Нина, мой прозрачный эльф с золотыми крылышками?..
Не торопясь последовала я за нашими на церковную паперть, опираясь на руку Краснушки, особенно льнувшей ко мне со смертью моей бедной подружки.
Маруся Запольская, сердечная, добрая девочка, чутко поняла все происходившее в моей душе и всеми силами старалась меня рассеять.
Через полчаса на паперть выходили выпускные в воздушных белых платьях, в сопровождении родных и помогавших им одеваться воспитанниц других классов. Они заходили на минутку в церковь, а затем по парадной лестнице спускались в швейцарскую.
Петр, весь блестевший своей парадной формой, с эполетами на плечах и алебардой в руках, широко распахивал двери перед вновь выпущенными на свободу молодыми девушками.
И какие они были хорошенькие — все эти Маруси, Раечки, Зои, в их грациозных нарядах, с возбужденными, разгоревшимися, еще почти детскими личиками. Вот идет Ирочка. Она сдержаннее, серьезнее и как бы холоднее других. Ее платье роскошно и богато… Белый шелковый лиф с большим бантом удивительно идет к лицу этой гордой «барышни».
Ирочка — аристократка, и это сразу видно…
Не потому ли так любила ее чуткая и гордая Нина?
Ирочка прошла паперть и готовилась спуститься вниз, но вдруг, обернувшись, заметила меня и быстро приблизилась.
— Влассовская, — произнесла она, мило краснея и отводя меня в сторону, — будущую зиму я приеду из Стокгольма на три сезонных месяца. Вы позволите мне навестить вас в память Нины?.. Я бы так желала поговорить о ней… но теперь ваша рана еще не зажила и было бы безжалостно растравлять ее…
Я изумилась.
От Ирочки ли услышала я все это?
— Вы ее очень любили, mademoiselle Трахтенберг? — невольно вырвалось у меня.
— Да, я ее очень любила, — серьезно и прочувствованно ответила она, и тихая грусть разлилась по этому гордому аристократическому личику.
— Ах, тогда как я рада вам буду! — воскликнула я и детским порывом потянулась поцеловать моего недавнего злейшего врага…