— Как ты хорошо написала, Ниночка! — с восторгом воскликнула я и недолго думая, взяв перо, подмахнула под словами княжны:
«Да, да, и в хуторе под Полтавой тоже.
Люда Влассовская».
Когда все уже написали свое «на память», решено было торжественно всем классом нести альбом в комнату Кис-Кис.
— Мы попросим ее остаться, а если она не согласится — пойдем к начальнице и скажем ей, какая чудная, какая милая наша Fraulein, — пылко и возбужденно говорила Федорова.
— Да-да, идем, идем, — подхватили мы и толпою бросились через коридор на лестницу, пользуясь минутным отсутствием Арно.
— Куда? Куда? — спрашивали нас с любопытством старшие.
— «Седьмушки» бунтуют! — кричали нам вдогонку наши соседки — шестые, ужасно важничавшие перед нами своим старшинством.
Никому ничего не отвечая, мы миновали лестницу, церковную паперть и остановились перевести дыхание у комнаты Fraulein.
— Ты, ты говори, — выбрали мы Нину, пользовавшуюся у нас репутацией очень умной и красноречивой.
— Kann man herein (можно войти)? — произнесла княжна, постучав в дверь.
Голос ее дрожал от важности возложенного на нее поручения.
— Herein (войдите)! — раздалось за дверью.
Мы вошли. Fraulein Генинг, донельзя удивленная нашим появлением, встала из-за стола, у которого сидела за письмом. На ней была простая утренняя блуза, а на лбу волосы завиты в папильотки.
— Was wunscht Ihr, Kinder (что вы желаете, дети)?
— Fraulein, дуся, — начала Нина, робея, и выступила вперед, — мы знаем, что вас обидели и вы хотите уйти и оставить нас. Но, Frauleinehen-дуся, мы пришли вам сказать, что «всем классом» пойдем к Maman просить ее не отпускать вас и даем слово «всем классом» не шалить в ваше дежурство. А это, Fraulein, — прибавила она, подавая альбом, — на память о нас… Мы вас так любим!..
Голос княжны оборвался, и мы увидели то, чего никогда еще не видали: Нина плакала.
Тут произошло что-то необычайное. Весь класс всхлипнул и разревелся, как один человек.
— Останьтесь!.. любим!.. просим!.. — лепетали, всхлипывая, девочки.
Fraulein, испуганная, смущенная и растроганная, с альбомом в руках, не стесняясь нас, плакала навзрыд.
— Девочки вы мои… добренькие… дорогие… Liebchen… Herzchen… — шептала она, целуя и прижимая нас к своей любящей груди. — Ну как вас оставить… милые! А вот зачем деньги тратите на подарки?.. Это напрасно… Не возьму подарка, — вдруг рассердилась она.
Мы обступили ее со всех сторон, стали целовать, просить, даже плакать, с жаром объясняя ей, как это дешево стоило, что Нина, самая богатая, и та дала за себя и за Влассовскую только три рубля, а остальные — совсем понемножку…
— Нет, нет, не возьму, — повторяла Кис-Кис.
С трудом, после долгой просьбы, удалось нам уговорить растроганную Кис-Кис принять наш скромный подарок.
Она перецеловала всех нас и, обещав остаться, отослала скорее в класс, «чтобы не волновать mademoiselle Арно», прибавила она мягко.
— И чтобы это было в последний раз, — заметила еще Кис-Кис, — никаких больше подарков я не приму.
Этот день был одним из лучших в нашей институтской жизни. Мы могли наглядно доказать нашу горячую привязанность обожаемой наставнице, и наши детские сердца были полны шумного ликования.
Уже позднее, через три-четыре года, узнали мы, какую жертву принесла нам Fraulein Генинг. Ее действительно не любили другие наставницы за ее слишком мягкое, сердечное отношение к институткам и не раз жаловались начальнице на некоторые ее упущения из правил строгой дисциплины, и она уже решила оставить службу в институте. Брат ее достал ей прекрасное место компаньонки в богатый аристократический дом, где она получала бы вчетверо больше скромного институтского жалованья и где занятий у нее было бы куда меньше… Уход ее был решен ею бесповоротно. Но вот появилось ее «маленькое стадо» (так она в шутку называла нас), плачущее, молящее остаться, с доказательствами такой неподкупной детской привязанности, которую не купишь ни за какие деньги, что сердце доброй учительницы дрогнуло, и она осталась с нами «доводить до выпуска своих добреньких девочек».
Тезоименитство Государыни Императрицы — 14 ноября — праздновалось у нас в институте с особенной пышностью. После обедни и молебна за старшими приезжали кареты от Императорского двора и везли их в театр, а вечером для всех — старших и младших — был бал.
С утра мы поднялись в самом праздничном настроении. На табуретах подле постелей лежали чистые, в несколько складочек праздничные передники, носившие название «батистовых», такие же пелеринки с широкими, жирно накрахмаленными бантами и сквозные, тоже батистовые рукавчики, или «манжи».
За утренним чаем в этот день никто не дотронулся до казенных булок, предвкушая более интересные блюда. Старшие явились в столовую тоненькие, стянутые в рюмочку, с взбитыми спереди волосами и пышными прическами.
Ирочка Трахтенберг воздвигла на голове какую-то необычайную шишку, пронзенную красивою золотою пикой, только что входившую в моду. Но, к несчастью, Ирочка попалась на глаза Елениной, и великолепная шишка с пикой в минуту заменилась скромной прической в виде свернутого жгута.
— Mesdames, у кого я увижу подобные прически — пошлю перечесываться, — сердилась инспектриса.
Богослужение в этот день было особенно торжественно. Кроме институтского начальства были налицо почетные опекуны и попечители. После длинного молебна и зычного троекратного возглашения диаконом «многолетия» всему царствующему дому, мы, разрумяненные душной атмосферой церкви, потянулись прикладываться к кресту. Проходя мимо Maman и многочисленных попечителей, мы отвешивали им поясные поклоны (реверансов в церкви не полагалось) и выходили на паперть.