Все двери, ведущие в дортуары остальных классов и в комнаты классных дам, расположенные по обе стороны длинного коридора, были плотно заперты. Я миновала его, дрожа от холода и страха, и подошла к высоким, настежь раскрытым стеклянным дверям, ведущим на площадку лестницы перед церковью, называемую папертью, и притаилась в углу коридора за дверью, где, не будучи сама замечена, могла, хотя не без труда, видеть происходящее на паперти. Она была не освещена, и только свет из коридорных рожков, слабо боровшийся с окружающей темнотой, позволил мне разглядеть маленькую белую фигурку, прижавшуюся к одной из скамеек.
То была она, моя взбалмошная, смелая Нина!
Она не двигалась… Я еле дышала, боясь быть открытой в моей засаде.
Прошло, вероятно, не менее часа. Мои ноги затекли от сидения на корточках, и я начала уже раскаиваться, что напрасно беспокоилась, — княжне, очевидно, не грозила никакая опасность, — как вдруг легкий шелест привлек мое внимание. Я приподнялась с пола и замерла от ужаса: прямо против меня в противоположных дверях стояла невысокая фигура вся в белом.
Холодный пот выступил у меня на лбу. Я чуть дышала от страха… Княжна между тем встала со своего места и прямо направилась к белому призраку.
Тут я не помню, что произошло со мной. Я, кажется, громко вскрикнула и лишилась чувств.
Очнулась я в дортуаре на моей постели. Около меня склонилось озабоченное знакомое лицо нашей немки.
— Лучше тебе, девочка? — спросила она. — Может быть, не свести ли тебя в лазарет, или подождем до утра?
В голове моей все путалось… Страшная слабость сковывала члены. Я вся была как разбитая.
— Где Нина? — спросила я классную даму.
— Sie schlaft bleib'ruhig! (она спит, будь покойна!) — строже произнесла Кис-Кис и, видя, что я успокоилась, хотела было отойти от моей постели, но я не пустила ее, схвативши за платье.
— Фрейлейн, что же это было? Что это было, ради Бога, скажите? — испуганно вырвалось у меня при внезапном воспоминании о белой фигуре.
— Dumme Kinder (глупые дети)! — совсем уже сердито воскликнула редко сердившаяся на нас немка. — Ишь, что выдумали! Просто запоздавшая прислуга торопилась к себе в умывальню, а они — крик, скандал, обморок! Schande (стыд)! Тебе простить еще можно, но как это княжна выдумала показывать свою храбрость?.. Стыд, срам, Петрушки этакие! (Петрушки было самое ругательное слово на языке доброй немки.) Если б не я, а кто другой дежурил, ведь вам бы не простилось, вас свели бы к Maman, единицу за поведение поставили бы! — хорохорилась немка.
— Да мы знали, что вы не выдадите, фрейлейн, оттого и решились в ваше дежурство, — попробовала я оправдываться.
— И не мы, а она! — сердито поправила она меня, мотнув головой на княжну, спящую или притворявшуюся спящей. — Это вы мне, значит, за мою снисходительность такой-то сюрприз устраиваете, danke sehr (очень благодарна)!
— Простите, фрейлейн.
— Ты что, ты — курица, а вот орленок наш и думать забыл о своем проступке, — смягчившись, произнесла менее ворчливым голосом фрейлейн и вторично взглянула на спавшую княжну.
Лишь только она скрылась, я приподнялась на локте и шепотом спросила:
— Нина, ты спишь?
Ответа не было.
— Ты спишь, Ниночка? — немного громче позвала я.
Новое молчание.
Я посмотрела с минуту на милое личико, казавшееся бледнее от неровного матового света рожков. Потом, зарывшись с головой под одеяло, я заснула крепким и тяжелым сном.
Проснулась я от громкого говора институток. Кто-то кричал, ссорился, спорил. Открыв глаза, я увидела Нину почти одетую, с бледным, нахмуренным лицом и сердитыми, глядящими исподлобья глазками.
— Никогда и ничем я не хвасталась, — холодно и резко говорила она Крошке, старательно заплетавшей свои белокурые косички. — Никогда! Оправдываться ни перед тобой, ни перед классом не буду. Я не струсила и шла на паперть одна. Больше я ничего не скажу и прошу меня оставить в покое!
— Ниночка, в чем они тебя обвиняют? — встревоженно спросила я моего друга.
— Ах, оставь, пожалуйста, меня в покое. Ты мне только испортила все, все! — с сердцем и горячностью воскликнула она и, круто повернувшись, отошла от кровати.
Я видела ее ожесточенное выражение лица, слышала ее холодный, недружелюбный голос, и сердце мое упало. Как жестоко и несправедливо было ее обвинение!
Я быстро оделась, еле сдерживая накипавшие в груди слезы, и пошла искать Нину. Она стояла у окна в коридоре с тем же сердито-нахмуренным лицом.
— Нина! — подошла я к ней и положила на плечо руку.
— Уйди, не зли меня! Из-за тебя, из-за твоего глупого вмешательства они, эта Маркова и Иванова, издеваются над моей трусостью… Уйди!..
— Ниночка, — растерявшись, произнесла я, — сейчас же пойду и скажу им, что ты ничего не знала, что я сама прокралась за тобой…
— Этого еще недоставало! — вспыхнула она гневом и даже с силой топнула ножкой: — Уйди, пожалуйста, ты ничего умного не придумаешь! Ты меня только злишь! Я видеть тебя не хочу!
И она почти с ненавистью взглянула на меня и резко повернулась ко мне спиной.
Все было кончено…
Точно что-то перевернулось у меня в сердце.
Нина, моя милая Нина, мой единственный друг разорвал со мной тесные узы дружбы!..
Опустив голову, молча двинулась я назад в дортуар, чувствуя себя бесконечно одинокой и жалкой.
«Мамочка! — рыдало что-то внутри меня. — За что, за что? Ты не слышишь, родная, свою девочку, не знаешь, как ее обидели! И кто же? Самая близкая, самая любимая душа в этих стенах! Ты бы не обидела, ты не обидела ни разу меня, дорогая, далекая, милая!»